?

Log in

ПОСТСКРИПТУМ

Как же это возможно? -- тихо бормочет Яша.
Нет, не может этого быть.

Мы толпимся вокруг, в смятении хмурим лбы.
Ох и скверный же день, и ладно бы день, вся наша
жизнь полгода назад скукожилась,
сорвалась да и полетела.
А теперь еще это тело.

Час назад оно было дедом,
безобразным, скрюченным, но одетым
по забытой моде -- в ливрею, то есть останки ливреи.
Мы виновато смотрим, он на глазах сереет.
Перчатки, беспомощно белые,
когда-то белый жилет --
как последний мартовский снег
на нашей бедной земле.

Мы кроемся черти где,
должно быть, уже дней двадцать.
в Харьков нельзя, уехать пока нельзя.
Каждый успел хоть раз
придумать пойти сдаваться.
Откуда всплыл этот Яша?
Волнуясь и лебезя,
сулил пустующий дом:
"Застрелен прежний владелец,
он и не жил там, издалека владел.
Вокруг были дачи, да люди куда-то делись.
Разместитесь, отсидитесь.
Выломать дверь -- всех дел".

Всех дел. Полоумный лакей
рванувший на нас из пыли --
игрушечный, жалкий нож, столовое серебро.
Пытался меня достать, но царапнул еле.
А я вот его достал -- своим стальным, под ребро.

И вот мы стоим, час назад -- офицеры,
теперь бандиты.
Где тут дворницкая? Может, целы
еще лопаты.

Как же это возможно? -- всё стонет Яша.
Верно, ему лет сто.
Как он жил здесь, что делал?
Сам себе подавал пальто?
Он тогда уж, при господах, был трухлявый, дышал едва.
Ты иди, говорю, копать уже, а не то
будем день тут с ним куковать.
Видишь, там одинокая яблоня, вот под ней.
По-людски похороним, среди корней.
Яша покорно идет
и бурчит под нос себе еле слышно:

Это вишня.

* * *

Второй звонок.
Мы становимся кучкой перед Митяем.
Он тычет в нас веером спичек, —
Тяните, — шипит. Мы тянем.
Короткая выпадает Лене. Лена белеет,
стоит, будто в луже клея.
Митяй рычит: смотри мне, не подведи там.
Сует пакет с реквизитом:
фонарик (светить),
конфету в фольге (шуршать),
будильник (на крайний случай, на семь ноль пять).
Премьера, серьезный день,
мы идем садиться.
Стараемся Лене кивнуть,
чтобы как-то её
поддержать.

У нас тут, знаете, рай
для фанатов приличного поведения.
К примеру,
мы ходим в театр почти каждый день, и я
ни разу не видел людей,
покидающих зал до финала,
даже если пьеса глупа и всех доконала.
Никто не включает смартфон.
Не ест.
Не приходит пьяным.
Не обсуждает актрис — ни прелести, ни изъяны.
Не бесит старую приму
дурным головным убором.
Чрезмерно тактичный город.

Артисты щупают звуком мир,
как летучие мыши:
кричат в темноту и ждут, что она надышит,
наплачет и набрюзжит, набрызжет и настрекочет.
Театр тишины боится,
актер тишины не хочет,
ему эта наша вежливость,
как гондон на ушах.
Поэтому, чтобы все было в норме,
кто-то должен
шуршать.

Вот тут и вступаем мы,
мы, рыцари бельэтажа.
У каждого собственный почерк,
вот, например, Наташа
хихикает невпопад и шумно роется в сумке.
Камиль шелестит и ерзает, шепчет “суки”.
Ванюша — солист на молнии старой куртки.
Я — вечный поклонник классики: хруст обертки.
Митяй обычно бубнит, сморкается и свистит.
А Лена пока новичок — еще не нашла свой стиль.

Сидит,
на коленях пакет.
Прямая, как гимназистка.
И чувствуем, еле держится, слезы близко.
Любой поначалу боится восстать против тишины.
Но вроде бы собралась, вступила,
какие-то всхлипы
слышны.

Одесса, сегодня, 19.00

Сегодня почитаю стихов в Одессе, в книжном клубе Гиппокампус, на Пастера д.60.
Начало в 19.00, вход 50 грн, буду читать хорошо, а плохо не буду.
Приходите, давно мы с вами не виделись, дорогие одесситы и гости города-любовь)

ДНЕВНИК

После долгой вечерней беседы
над моим нелюбимым блюдом
(что б вы знали на будущее -- это молочный суп)
мама кричит: тебе наплевать, что я говорю, да?
Опять ты бегал к отцу.

Я такой начинаю мямлить, нет, мам, не бегал.
А она хватает меня за шкирку, как нашкодившего щенка,
и шипит, ну а где ты был
между завтраком и обедом?
У Санька не играл, я видала маму Санька.

Тут я как бы сливаю ферзя --
да, сдаюсь, рассекал на речке,
впадлу было бросать ребят, извини меня, извини.
А она начинает плакать -- у тебя же его словечки,
даже твое "извини" как его "извини" звенит.

Всякий раз ты мне врёшь, а сам отцовских наречий,
междометий его помойных нахватываешь, как блох.
Он себя изувечил, и тебя теперь изувечит,
он нарочно с тобой встречается, мне назло.

Потом мы полдня как бы в ссоре и не говорим об этом,
тяжко, и воздух густой, и громко зудит комар.
Мам, не бойся, все будет в норме,
я вапще не буду поэтом,
я буду прозаиком, мам.

в голове многократным эхом
корма куркума кайман
карман кардамон кармин

* * *

Бабка вставала ночами, хотела ехать куда-то.
Когда просыпалась взрослой -- одевалась сама и шла.
Мы поймали ее однажды уже на краю села,
и еще удивлялись, откуда сила солдата
в этом зяблике,
в ней же сердце видно наполовину,
как через истлевшую мешковину.
А когда просыпалась девочкой Нюрой,
молочной, малой,
рыдала, захлебываясь,
просилась к маме,
к зимующим в доме козам
за теплую печь.
И вот тут её было не угомонить,
не отвлечь.

Пёс, едва теплело на улице, начинал таранить ворота,
принимался делать подкоп, скулил, выкликал кого-то.
Мы распахивали калитку, он мчался до поворота
и стоял там, растерянный,
сам не зная, что ищет,
брёл понуро обратно,
неделю отказывался от пищи.
А потом ничего, приходил в себя,
целый год был нам славным псом.
Но весной повторялось всё.

Часто снится: иду в степи,
с каждым шагом в неё врастая,
чужой невесомой поступью, бесшумно, как лис.
И какие-то первые встречные
со смутно родными чертами
говорят мне:
"Что-то ты долго, мы тебя заждались".

Вскакиваю на вдохе, судорожном, свистящем,
три минуты соображаю, кто я и где.
Я найду вас, приеду, но пока еще много дел.
Нужно лелеять своих,
выбрасывать вещи,
греться в желтых заплатах света
на сизом снегу у дома --
второклассником, потерявшим ключи;
тормошить обессилевшего:
поднимайся, давай, идём, а,
говори со мной хоть на рыбьем,
главное, не молчи.
Я отвечу по-рыбьи: помашу тебе плавниками,
потанцую на льду, смешно похлопаю ртом.

Где-то в серых волнах ковыля
есть нагретый на солнце камень.
Но к нему я пойду потом.

* * *

Старый голем
с надтреснутым голосом
и облупленным жбаном --
говорит:
мы такой народ,
что поделаешь, не судьба нам
завести свой дом и щенка,
нянчить мелочь, гладить невесту.
Покачал безмозглую амфору --
ставь на место.

Говорит:
когда от меня останутся черепки,
их раздавят в крошку,
вмешают в глину, взятую у реки,
так я стану тарелкой, крынкой
или птицей на изразце.
Или вновь человеком,
вот как сейчас,
но без выбоин на лице.

Говорит, да, я слышал,
что можно вклеить фарфор,
но меня сотворил гончар,
а не бутафор,
меня оживило слово,
и оно же держит в рассудке,
даже если слышу вранье
которые сутки.

Ты такой же, как я,
терракотовый и неровный,
значит, где-то внутри есть текст,
поищи,
напряги нейроны.
Текст ворочается в грудине
и еще не истлел пока.
Только этим ты отличаешься
от горшка.

День города

Дитя выпрыгивает на сцену:
косички, коленки,
румяна, сарафан-колокольчик.
Под черным помостом
электрики,
клерки,
калеки.
Толпа свистит и клокочет.
Она выставляет пяточку, как учили,
старательно тянет носочек.
Поёт:

"Как весной по бурому снегу
мы ходили в лес, во лесочек,
отпусти, медведица, сына
погостить у нас на деревне!"


Под землей громово вздыхает
и скулит во сне
кто-то древний.
Помнит: колья, силок, страшно воет мать,
и рывок в бурелом не глядя.

"Как гостил медвежий сыночек
на дворе у нашего дяди.
Кушай, мишка, теплые сливки.
Кушай, мишка, пряник печатный".


Помнит дымную печь, белоснежную грудь,
человечьи песни ночами.
Открывает глаза, тянет носом воздух,
морщится от света и вони.

"Приходили к мишке старухи,
подарили зипун червонный.
Приходили девушки к мишке,
подарили веночек алый".


Слышит песню далекую, детский голос,
рыхлый гул нетрезвого зала.
Распрямляет лапы, спиной взрывая
старый склад, поросший бурьяном.

"Поднесли весёлого мёду,
выпил мишка, сделался пьяным
и пошёл плясать по деревне,
петь свои дубовые песни".


В три прыжка покрывает путь
от глухих окраин до Пресни.
Помнит крики мужчин, блеск кривых ножей,
хищные, багровые лица.

"Целый день плясал, утомился,
охнул, на бревно повалился.
Принесу я мишке водицы,
пей, мой братик, пей, медвежонок".


Помнит на холме за деревней
пятачок земли обожженный,
как кусает в ужасе
воздух,
путы рвет
и давится воем.
К жизни, уходящей из горла,
припадает ртом лучший воин.

Помнит, круглую чашу несут,
девочка кланяется.
Стемнело.

Девочка кланяется
в шелесте рук, как в лесу,
гольфам своим
белым.
Кто-то шепотом: поют же попсу,
там другой финал,
мне бабушка пела.

* * *

Забыла тебе рассказать,
сегодня в вагоне напротив меня
сидело пять человек.
И у каждого была татуировка.

Я не выдумываю.
Я даже прошлась вдоль лавок,
якобы к карте метро,
но на самом деле посмотреть,
а вдруг весь вагон в наколках.
Вдруг в городе какой-то фестиваль.
Но нет,
только напротив меня,
у каждого была татуировка.

Молодая женщина
с дельфином на щиколотке,
выцветшим, но улыбающимся,
как на рекламе дельфинария
где-то в Харькове
или в Одессе.
Мастер был симпатичный,
она сказала, я обожаю дельфинов,
он промолчал.

Старик
с волнами морщин на лбу,
такой глубины,
что в них можно прятать мелкие монеты
с затонувшего и поднятого
испанского галеона.
В синем пятне
на тыльной стороне ладони
всё ещё угадывается якорь.
Плечо скрыто рубашкой,
но на нем должна быть русалка,
он говорил с ней только что,
сказал, я еду, уже на Коломенской,
ставь греться суп.

Юноша со свастикой
на плохо выбритом черепе.
Умно: когда через год
он пойдёт торговать сантехникой
в папину фирму,
он просто перестанет бриться
и будет юноша с челкой,
какой у вас бюджет,
я могу вам предложить три варианта,
вот ещё такого же плана.
А лет через семь облысеет
на радость тестю-еврею.

Мужчина в спортивном,
серый, как с черно-белой пленки,
похожий на грифа или хореографа.
На пальце чернильный перстень,
плохо спрятанный под настоящим,
дешевой печаткой из перехода.
На верхней печати крест,
а что на нижней -- не видно,
истории не будет.

Парень в дредах, весь чистый комикс,
татуировщик.
Обитает тут третий год,
учился, конкурсы, переехал.
А до этого сидел в свом маленьком
курортном городе,
бабочки, купола, завитушки,
двести маленьких Кокопелли,
и, конечно, дельфины.
Девушки говорили,
я обожаю дельфинов.

Все обожают дельфинов,
нельзя не любить того,
кто так улыбается.

* * *

В пастеризованном
двадцать втором столетии
оружие делают с защитой от детей, как пилюли.
Чтобы, значит, не погибали дети,
когда в душистом мирном июле,
свежайшем мирном апреле или там октябре
пытаются разобрать снаряд, дремавший на пустыре.

Я рою, в грязи по локоть,
ругаюсь на холод сучий.
Я лучший сапёр в стране,
хотя мне почти тридцать пять.
Меня всегда вызывают, если тяжелый случай.
Я лихо вскрываю мину, она начинает бренчать
короткий отрывок из смутно знакомого вальса.
Я снова не подорвался.
А взрослый бы подорвался.

Жмут ладони,
киваю, но чую -- сорванцы внутри нарезвились.
Что-то сместилось, пора убираться из авангарда.
Завтра я встречу тебя,
моя радость, моя уязвимость.
И после меня распознает даже петарда,
брошенная под ноги детьми,
играющими во дворе
в солнечном мирном мае
или там декабре.

Другие мои страницы

Метки

Календарь

Август 2016
Вс Пн Вт Ср Чт Пт Сб
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
28293031   

Подписки

RSS Atom
Разработано LiveJournal.com